Об искусстве как активе, культурном коде нации и вечном диалоге музея и рынка размышляют Михаил Пиотровский, генеральный директор Государственного Эрмитажа, Оксана Семененко, старший вице-президент, руководитель Private Banking и «Привилегии» ВТБ, и Ольга Дригола-Матюшина, руководитель дирекции развития коммуникаций и партнерских программ Private Banking и «Привилегии» ВТБ.
Ольга Дригола-Матюшина (О. Д.-М.): В ноябре «Портрет Элизабет Ледерер» Густава Климта стал новым рекордсменом арт-продаж, уйдя с молотка на Sotheby’s за 236,4 млн долларов. Самым дорогим произведением искусства в истории аукционов остается «Спаситель мира» Леонардо да Винчи, проданный за 450,3 млн долларов на Christie’s в 2017‑м. И примеров сделок с подобными высокими ставками достаточно много. Как вы считаете, правомочно ли сопоставлять финансовую оценку искусства и его художественную ценность?
Михаил Пиотровский (М. П.): Безусловно, сопоставление возможно, но в разных системах координат. Рынок живет по своим понятным законам: слава художника здесь и сейчас действительно может выражаться в денежном эквиваленте, и чаще всего именно рынок фиксирует ее в моменте. Но кроме рыночной славы существует слава профессиональная, музейная, академическая. Эти измерения могут пересекаться, но никогда не совпадают полностью.
Для музея принципиально важно другое: серьезная коллекция не может существовать как товар. Мы в России, как и коллеги из Британского музея, закрепили законодательный принцип неделимости музейных собраний. Вещи в музее бесценны не потому, что невозможно определить их стоимость, а потому, что они выведены из торгового оборота – они не предназначены для продажи. Цена рождается только на рынке, а музей по определению вне этой среды.
При этом не стоит противопоставлять экономическую логику и гуманитарную. И рынок, и культура – это консенсусы. Сегодня художником № 1 может считаться Леонардо, завтра – Рембрандт.

Оксана Семененко (О. С.): Если произведения искусства сочетают в себе гуманитарную и инвестиционную логику, имеют волатильность стоимости и музейной оценки, то можно ли их рассматривать как привлекательный инвестиционный актив и применять к нему финансовые требования и ожидания?
М. П.: Нет, музейный статус остается стабильным. Музей важен именно потому, что позволяет эту волатильность наблюдать, изучать и не путать природную изменчивость культуры с ее уничтожением. Но вне музея искусство действительно может быть объектом инвестиций, подобно акциям или золоту. Рассчитывать на гарантированные и быстрые результаты на этом рынке так же рискованно, как на любом другом. Это игра вдолгую, с элементами удачи и разочарований.
О. С.: Как и с любым активом в классе фондовых или альтернативных инвестиций. Занимаясь профессионально управлением крупными частными инвестпортфелями, а из более 10 трлн рублей AuM состоятельного сегмента ВТБ более 3 трлн рублей – в инвестициях, видим, как неизбежно приходится корректировать стратегии, как конъюнктура рынка или действия крупных игроков влияют на доходность.
М. П.: Да, мы знаем классические истории: покупка японскими коллекционерами работ Ван Гога взвинтила цены до небес, а потом рынок сам же их обрушил. История со «Спасителем мира» Леонардо тоже показывает: каждая рекордная продажа рождает десятки интерпретаций и далеко не всегда становится выгодной в перспективе.
О. С.: Но все же инвестиции в искусство – не просто механика приумножения капитала, это нечто большее…
М. П.: Да, здесь есть другой важный эффект. Люди, которые коллекционируют серьезно и долго, начинают мыслить шире. У них развивается способность видеть тренды, различать подлинное и наносное, мыслить стратегически. И я не раз замечал, что многие предприниматели принимают инвестиционные решения увереннее именно благодаря опыту коллекционирования, ценностному и парадигматическому сдвигу в своем сознании. И в этом смысле инвестиции в искусство – это и экономическая практика, и школа мышления.

О. С.: Мы традиционно рекомендуем крупным инвесторам закладывать на инструменты альтернативных инвестиций, в том числе на арт-банкинг, 10–15% всего инвестиционного портфеля. Это большой объем средств, и соглашусь, выбор меняет отношение. Чем больше человек задумывается о вложениях, имеющих ценность не только наследства, но и наследия, тем более общемирового, тем больше он склонен к комплексным и долгосрочным стратегиям, тем активнее развивает интеллектуальный капитал преемников.
О. Д.-М.: А как решается дилемма принадлежности этого наследия? Сегодня частные собрания нередко сопоставимы по масштабу с государственными. Меняется ли роль классического музея?
М. П.: Меняется – и сильно. С одной стороны, право собственника распоряжаться коллекцией ничем не ограничено, и это законно. С другой – возникает фундаментальный вопрос: не нарушается ли при этом право общества на доступ к значимым культурным объектам? Великие произведения принадлежат не только владельцу, но и цивилизации.
О. Д.-М.: Но хранятся преимущественно в европейских музеях?
М. П.: Мы видим крупную мировую трансформацию: музей давно перестал быть исключительно европейским феноменом. В Каире, Абу-Даби строятся гигантские комплексы, типологически постколониальные. Они заявляют: «Традиционная цивилизация больше не нуждается в оправдании и не нуждается в том, чтобы храниться только в Лондоне или Париже». И это меняет мировой баланс. Если раньше центром музейной картины мира были Европа и США, то теперь карта искусства становится куда более сложной и разноцентричной. В этом разнообразии Эрмитаж – одна из точек сложного глобального диалога, в котором каждая культура говорит своим голосом.
О. С.: Если мы движемся к «разноцентричной» модели управления мировыми ценностями, насколько, простите за аллегорию, «мультивалютной» она станет и за кем будет последнее слово в формировании канона – за рынком или за музеем?
М. П.: Мир делится на разные кусочки, и у всех кусочков существуют какие-то правила. Эрмитаж – один из кусочков этого большого мира. Разнообразие – это прекрасно. Это очень хорошо, когда все разные – люди, подходы. Сегодня музеи все чаще работают как площадки культурных дискуссий. Мы в Эрмитаже, например, по спорным произведениям устраиваем эксперименты: берем предмет, по которому существуют разногласия, и везем на оценку в Италию, чтобы понять чужой взгляд. Это не жест оголтелого скепсиса, это профессиональный метод. Канон – это не догма, и музей обязан помогать обществу видеть, как формируются смыслы, а не говорить: «так правильно, потому что мы так решили».
Но у канона несколько измерений. В музейной логике он определяется институциями и профессионалами, способными выстроить длительные и устойчивые смыслы. В рыночной – игроками капитала, коллекционерами и арт-дилерами. Эти системы не совпадают, но постоянно влияют друг на друга.
Музейная ответственность сегодня – задавать вопросы, структурировать знание и напоминать, что искусство – это система многолетних диалогов, а не мгновенных реакций рынка.

О. Д.-М.: Звучит как приоритет музея над рынком, что, может, и правильно. Если развить мысль о роли музея как о хранителе национального культурного кода, какие тенденции в настоящем будут формировать будущее?
М. П.: Наши официальные документы действительно начинаются со слов: «музеи – хранители кода нации». И в этом нет пафоса. Музей – это механизм, который создает код не декларациями, а сопоставлением. В Эрмитаже икона может быть показана рядом с Мадонной Леонардо – не чтобы удивить, а чтобы объяснить: Россия смотрит на мир через принятие, а не через закрытость.
Потому я и говорю: Эрмитаж – энциклопедия мировой культуры, написанная по-русски. Это не метафора, а рабочая модель. На протяжении столетий русская культурная матрица развивалась через опыт присвоения мировых контекстов. Петровская эпоха – резкое, творческое освоение Европы. Екатерининская – покупка крупных европейских коллекций и создание первого универсального музея. Империя XIX века – роман с Античностью, Византией и Востоком. Советская эпоха – адаптация классики в новую идеологию, но тоже с претензией на универсальность.
Код не в содержании, а в механизме: «все чужое может стать своим, не потеряв чужого и не потеряв своего».
Главная тема будущего – культурный суверенитет. Мир начинает утверждать: каждая культура имеет право быть сама собой.
О. Д.-М.: Как это не противоречит «разноцентричности» хранения кода наций?
М. П.: Но в ином подходе есть опасность. Если культура «принадлежит только нам», то возникает искушение распоряжаться ею как угодно. Так разрушались пальмирские памятники исламскими радикалами. Так уничтожались иконы в советское время. Так христиане разбивали античные храмы. И логика всегда одна: «наше – значит, можем уничтожить».
Поэтому сегодня важнейшая задача – понять, как соединить культурный суверенитет с универсальностью. Почему древнеегипетские предметы должны быть только в Каире? Они важны и когда находятся рядом с русской иконой или античной статуей, потому что дают контекст. Музей – это пространство сосуществования, где вещи вступают в диалог, а не в изоляцию. Это новая мировая повестка.
О. С.: А как современное искусство отражает новую мировую повестку? Думаю, можно говорить, что произведение становится шедевром, только если выстраивает смысловой переход от предыдущего периода к последующему.
М. П.: Я часто говорю: современного искусства не существует. Есть просто искусство, которое развивается в разных фазах. Разница между котом Пикассо и собакой Поттера меньше, чем кажется. Да, каждый новый этап искусства строит свою новизну, отрицает старое – это часть игры. Но новизна в искусстве – чаще всего маркетинговый инструмент. Мы живем в век, который любит скандал, новое слово, резкий жест. Но под этими слоями всегда продолжается большая линия искусства – линия преемственности.
О. С.: Что самое важное для сохранения линии преемственности, этого вечного? Пожелайте, порекомендуйте некий рецепт «скандальным» современникам.
М. П.: Пожелал бы простую вещь: смотря на произведение искусства, думать о том, сколько оно стоит, не раньше чем через десять минут. Дать себе время увидеть картину глазами человека, а не глазами бухгалтерии. А журналистам – не упоминать цену в первом абзаце, хотя бы во втором. Это делает и тексты, и восприятие честнее.